ЧАСТЬ 1
1
Гуляка, первый муж доны Флор, скончался в воскресенье утром во время карнавала, когда в костюме баиянки вдохновенно отплясывал самбу в одной из групп карнавальной процессии на площади Второго июля, неподалеку от своего дома. Он не принадлежал к этой группе, а только что присоединился к ней в компании четырех своих приятелей, тоже одетых баиянками, которые вместе с Гулякой возвращались из бара на площади Кабеса, где виски лилось рекой за счет некоего Мойзеса Алвеса, богатого и расточительного владельца какаовых плантаций.
Во главе этой карнавальной группы шествовал небольшой оркестр гитаристов и флейтистов, среди которых был тощий Карлиньос Маскареньяс, хорошо известный в местных публичных домах. Он играл – и как божественно играл! – на своей маленькой гитаре кавакиньо. Юноши были одеты в цыганские костюмы, девушки – в костюмы венгерских и румынских крестьянок. Но ни одна венгерка, румынка, болгарка или югославка не могла извиваться в танце так, как извивались эти веселые девушки в расцвете молодости.
Гуляка, завидев появившуюся из за угла процессию и услышав божественную музыку тощего Маскареньяса, быстро направился ей навстречу и очутился перед пышной, смуглой румынкой, величественной, как церковь. Она и впрямь походила на церковь св. Франциска, так сверкало ее покрытое золотыми блестками платье. Гуляка обратился к ней со словами:
– Вот и я, моя русская красавица…
Маскареньяс в цыганском камзоле, расшитом стеклярусом и бисером, с нарядными серьгами кольцами в ушах, изощрялся на своем кавакиньо. Стонали флейты и гитары. Гуляка танцевал самбу самозабвенно, как делал все, кроме работы. Он вертелся вокруг мулатки, притопывал каблуками и наступал на нее, словно петух. И вдруг совершенно неожиданно издал глухой хрип, покачнулся и плашмя рухнул на землю. Изо рта показалась желтая пена. Однако гримаса смерти не смогла стереть с его лица улыбку заправского весельчака, каким он был при жизни.
Друзья единодушно решили, что во всем виновата кашаса, но не виски плантатора. Какие то четыре или пять стопок виски не могли свалить такого человека, как Гуляка. А вот кашаса, которую он пил в баре «Триунфо» на Муниципальной площади со вчерашнего полудня, то есть с самого открытия карнавала, словно восстала вдруг, свалила его, и он заснул. Впрочем, величественную мулатку не так то легко было обмануть. Медицинская сестра по профессии, она привыкла к смерти, ежедневно сталкиваясь с ней в больнице. И все же она не позволила себе фамильярничать со смертью, подмигивать ей и танцевать с ней самбу. Она склонилась над Гулякой, приложила руку к его груди и, почувствовав, как по спине поползли мурашки, воскликнула:
– Боже, он мертв!
К телу молодого человека потянулись руки, стали щупать пульс, приподнимать кудрявую белокурую голову, искать уже не бившееся сердце. Все было напрасно, Гуляка не подавал никаких признаков жизни: он навсегда расстался с баиянским карнавалом.
2
Среди участников карнавальной процессии и в уличной толпе поднялся переполох, началась суматоха. Этим воспользовалась Анете, взбалмошная, романтичная учительница, чтобы изобразить истерический припадок с громкими всхлипываниями и угрозами упасть в обморок. Представление было затеяно для жеманного Карлиньоса Маскареньяса, по которому вздыхала эта слабонервная особа. Анете считала себя необычайно чувствительной и изгибалась, как кошка, когда он играл на своем кавакиньо. Теперь кавакиньо безмолвствовало, никчемно свисая с руки артиста, будто Гуляка унес с собой в иной мир его последние аккорды.
Отовсюду сбегались люди: весть быстро донеслась до Сан Педро, до Седьмой авениды, до площади Кампо Гранде, собирая любопытных. Вокруг покойника столпился народ, толкая друг друга и обсуждая случившееся. Вызвали врача, проживающего на Содре, полицейский вытащил свисток и беспрерывно свистел, как бы оповещая весь город и всех участников карнавала о смерти Гуляки.
«Так это же Гуляка, бедняжка!» – с сожалением воскликнул кто то из ряженых. Покойника все хорошо знали: он пользовался славой неукротимого весельчака и гордого, вольнолюбивого бродяги. Его любили те, кто с ним выпивал и кутил; и здесь, вблизи от его дома, не было человека, который бы его не знал.
Другой ряженый, в мешковине и с большой медвежьей мордой на голове, пробравшись сквозь толпу, подошел к Гуляке и склонился над ним. Он сорвал с себя маску, обнажив лысину и встревоженное лицо с обвисшими усами, и пробормотал:
– Гуляка, приятель, как же это тебя угораздило?
«Что с ним, отчего он умер?» – спрашивали друг у друга собравшиеся. Кто то ответил: «Во всем виновата кашаса». И, пожалуй, нельзя было найти более простого объяснения столь внезапной смерти. Какая то согбенная старушонка, взглянув на покойника, пробормотала:
– Он же совсем молодой, отчего он умер?
Вопросы и ответы раздавались до тех пор, пока не появился врач. Он приложил ухо к груди Гуляки и, удостоверившись в том, что сердце действительно перестало биться, констатировал смерть.
– Он танцевал самбу и вдруг ни с того ни с сего повалился наземь, – пояснил доктору один из четырех приятелей Гуляки, который сразу вдруг протрезвел и стал мрачным, хотя выпил немало кашасы: он был взволнован и испытывал неловкость оттого, что на нем костюм баиянки, что щеки его накрашены кармином, а глаза подведены жженой пробкой.
То обстоятельство, что приятели нарядились баиянками, не должно было вызывать насмешек, ибо все пятеро не раз доказывали свою мужественность. Они оделись баиянками ради шутки, из обыкновенного мальчишества, а отнюдь не потому, что стремились походить на женщин или имели порочные наклонности. Среди них, слава богу, не было гомосексуалистов. Да и покойник выглядел сейчас очень порядочным и скромным: он мирно скончался во время карнавала и на груди его не было раны от пули или ножа, которая заставила бы забыть о том, что он ряженый.
Дону Флор вела ее подруга дона Норма, энергично прокладывавшая дорогу в толпе, и подошли они почти одновременно с полицейским. Как только дона Флор появилась на углу в окружении сердобольных кумушек, все сразу догадались, что это жена Гуляки, ибо шла она с громким плачем и причитаниями и даже не пыталась сдерживать слез. Была она не причесана, в домашнем, довольно поношенном платье и шлепанцах. Однако это ничуть не портило ее, и она выглядела очень хорошенькой: невысокая, в меру полная, с бронзовой кожей, говорившей о негритянской и индейской крови, с прямыми, иссиня черными волосами, томными глазами и пухлыми губками, приоткрытыми над белоснежными зубами. Аппетитненькая, как обычно называл ее Гуляка в минуты особой нежности – редкие и, быть может, именно поэтому незабываемые. Наверное, кулинарное искусство жены вдохновляло его, когда в подобные минуты он шептал: «Мой медовый пряник, мое пахучее акараже , моя толстенькая курочка». Эти сравнения довольно точно отражали чувственную натуру доны Флор и вместе с тем ее скромное очарование, таившееся под обличьем спокойствия и податливости. Гуляка хорошо знал ее слабости и умел пробудить в своей скромнице стыдливое желание, иногда сменяющееся бурными порывами и даже страстью… Стоило Гуляке захотеть, и не было человека обаятельнее его. Перед ним не могла устоять ни одна женщина. Сколько раз дона Флор, преисполненная негодования и обиды, пыталась не поддаваться его чарам, случалось даже, она ненавидела его и проклинала тот день, когда соединила свою судьбу с этим легкомысленным человеком.
Но сейчас, узнав о внезапной смерти мужа, дона Флор шла ошеломленная, без единой мысли в голове, без единого воспоминания: ни о минутах глубокой нежности, ни тем более о печальных днях тоски и одиночества, словно, скончавшись, Гуляка лишился всех своих недостатков или же вовсе их не имел, пока совершал «свой недолгий путь в этой юдоли слез».
«Недолгим был его путь в этой юдоли слез», – произнес досточтимый профессор Эпаминондас Соуза Пинто, пораженный случившимся. Он поспешив поздороваться с вдовой и принести ей свои соболезнования, прежде чем она подойдет к покойнику. Дона Гиза, учительница, не менее уважаемая, чем профессор, не торопилась с выводами, как ее коллега. Думая о Гуляке, она сдержанно улыбалась: если и вправду недолгим оказался его жизненный путь – ему едва исполнился тридцать один, – мир для него, как хорошо знала дона Гиза, не был юдолью слез, скорее театром, где разыгрывался веселый фарс греховных соблазнов и надувательства. Правда, многое приносило ему огорчения и заботы, доставляло тяжкие страдания: невыплаченные долги, учтенные и опротестованные векселя, поручительства, продление срока займов, нотариусы, банки, ростовщики, хмурые лица друзей, не говоря уже о физических и моральных муках доны Флор. «И все же, – думала про себя дона Гиза на своем ломаном португальском языке (по происхождению она была американкой, но осела в Бразилии и чувствовала себя бразильянкой, хотя ей так и не удалось постичь этот дьявольский язык), – если и были слезы на недолгом жизненном пути Гуляки, то не его, а доны Флор, и было их более чем достаточно и хватало на обоих: на жену и на мужа».
Узнав о внезапной смерти Гуляки, дона Гиза огорчилась: он был ей симпатичен, несмотря на свои недостатки, к тому же у него была на редкость привлекательная внешность. Но даже сейчас, когда он лежит на мостовой мертвый, в платье баиянки, она не станет изображать его святым и искажать истину, придумывая иного Гуляку. Так заявила она доне Норме, своей соседке и близкой подруге, от которой, впрочем, не получила желаемой поддержки. Дона Норма не раз ругала Гуляку последними словами, ссорилась с ним, пыталась наставить на путь истинный и однажды даже пригрозила ему полицией. Однако в этот печальный час она не желала вспоминать о недостатках покойного и оживляла в памяти лишь хорошее: его природное благородство, сострадание, которое он всегда готов был проявить, его преданность друзьям и непомерную щедрость (особенно на чужой счет), его не знающую границ жизнерадостность. К тому же доне Норме, озабоченной тем, чтобы проводить дону Флор и оказать ей посильную помощь, было сейчас не до суровой правды доны Гизы. Но ничего не поделаешь: истина для доны Гизы была дороже всего, даже если делала ее в глазах людей слишком жестокой и непримиримой. Впрочем, не исключено, что этим правдолюбием она оборонялась от собственной излишней доверчивости и чрезмерного легковерия. Дона Гиза вспоминала сейчас дурные поступки Гуляки не для того, чтобы осуждать его; он ей нравился, и часто они вели долгие беседы: дона Гиза интересовалась психологией мирка, в котором жил Гуляка, он же рассказывал ей забавные случаи, поглядывая на ее декольте, обнажавшее пышную веснушчатую грудь. Возможно, дона Гиза понимала Гуляку лучше, чем дона Норма, но в отличие от последней не намеревалась оправдывать ни один из его недостатков и лгать только потому, что он умер. Дона Гиза не лгала даже себе самой, разве только когда это было очень необходимо. Но данный случай был не таким.
Дона Флор шла вслед за доной Нормой, которая, пользуясь своей известностью, локтями прокладывала дорогу в толпе.
– Посторонитесь, люди добрые, дайте бедняжке пройти…
Вот он, Гуляка, лежит на брусчатке мостовой с застывшей улыбкой, бледный, белокурый. Вид у него такой мирный и невинный. Дона Флор остановилась, глядя на него так, словно сомневалась, он ли это, или же – и это более вероятно – отказываясь признать ставший теперь уже неоспоримым факт смерти. Но это длилось лишь мгновение. С криком, исторгнутым из самой глубины души, она бросилась на труп Гуляки и, вцепившись в неподвижное тело, стала целовать волосы мужа, лицо, накрашенное кармином, открытые глаза, задорные усики и навсегда охладевшие уста.
3
Хотя в этот воскресный день продолжался карнавал и каждому хотелось принять участие в параде автомобилей и веселиться до утра, бдение у гроба Гуляки имело успех. «Настоящий успех», – с гордостью заявила дона Норма.
Служащие бюро похоронных процессий доставили тело покойного и положили на кровать в спальне. Лишь позднее соседи перенесли его в гостиную. Служащие похоронного бюро очень спешили, поскольку работы у них с карнавалом прибавилось. И пока остальные развлекались, они возились с покойниками – жертвами несчастных случаев и драк. Доставив Гуляку домой, они сняли грязную простыню, в которую он был завернут, и вручили вдове свидетельство о смерти.
И обнаженный Гуляка остался лежать на своей супружеской железной кровати с украшениями в голове и в ногах, которую перед самым замужеством купила дона Флор на распродаже подержанных вещей. Оставшись в комнате наедине с покойником, дона Флор вынула из конверта свидетельство о смерти, прочла его и покачала головой, как бы не веря своим глазам. Кто бы мог подумать?! С виду такой сильный и здоровый, такой молодой!
Гуляка часто похвалялся, что ни разу в жизни не болел и может несколько ночей подряд провести без сна, за игорным столом, за выпивкой или же кутя с женщинами. А разве не пропадал он иногда из дому на целую неделю, оставляя дону Флор в отчаянии и в слезах? И вот медицинское заключение: он был обречен на смерть, неизлечимая болезнь печени и почек, изношенное сердце. Он мог умереть в любую минуту. Так же внезапно, как умер Кашаса: ночи напролет в казино, оргии, погоня за деньгами подорвали этот молодой, сильный организм, осталась лишь видимость силы и молодости. Именно видимость, поскольку, глядя на Гуляку со стороны, никто бы не сказал, что он так безнадежно болен…
Дона Флор долго смотрела на тело мужа, прежде чем позвать нетерпеливых соседей, любезно вызвавшихся выполнить столь деликатную миссию – одеть покойника, прежде чем положить его в гроб. Вот он лежит перед ней в постели, обнаженный, с золотистым пушком на руках и ногах, с зарослью белокурых волос на груди, со шрамом от ножевой раны на левом плече. Такой красивый и мужественный, такой искусный в любви! Слезы снова навернулись на глаза молодой вдовы. Она попыталась отогнать от себя грешные мысли – о таком не пристало думать в день бдения у гроба усопшего.
Однако, глядя на обнаженное тело мужа, брошенное на постель, дона Флор не могла, как ни старалась, не вспоминать, каким он бывал в часы безудержной страсти. Гуляка не терпел никаких покровов, даже легкой простыни, которой стыдливо прикрывалась дона Флор. Стыдливость вообще была ему не свойственна. Он умел любить. И любовь для него была гимном безграничной радости и свободы, он отдавался ей безраздельно и самозабвенно, с умением, которое могли засвидетельствовать женщины самых различных сословий и классов. Первое время после замужества дона Флор стеснялась и робела, когда Гуляка настаивал, чтобы, прежде чем лечь в постель, она снимала с себя все.
– Ну зачем эта ночная рубашка? К чему тебе прятаться? Любовь – дело святое, ее сам бог придумал в раю, разве ты не знаешь?
Он сам раздевал дону Флор, ласкал ее упругую грудь, гладкий живот, широкие бедра, любовался таинственной игрой света и тени на ее нежной коже. Дона Флор пыталась прикрыться, но Гуляка со смехом срывал с нее простыню. Она была для него игрушкой или нераспустившейся розой, которую он заставлял расцветать в каждую ночь наслаждений. Дона Флор постепенно освобождалась от своей застенчивости и, подчиняясь торжествующему сладострастию, становилась смелой и пылкой любовницей. И все же не могла она до конца отделаться от собственной робости. Каждый раз Гуляке приходилось вновь завоевывать ее, ибо, очнувшись после безумных и дерзких объятий, она опять становилась скромной и стыдливой супругой.
Только оставшись наедине с покойником, дона Флор окончательно поняла, что теперь она вдова, что никогда больше не увидит Гуляку, не задохнется от наслаждения в его объятиях. До сих пор, с той минуты, как трагическое известие о смерти ее мужа, передаваясь из уст в уста, достигло ее ушей, и до прибытия катафалка, дона Флор будто видела дурной и в то же время волнующий сон: страшная новость, путь в слезах до площади Второго июля, мертвое тело мужа, толпа сочувствующих, которые пытались утешить ее, возвращение домой чуть ли не на руках у доны Нормы, доны Гизы, профессора Эпаминондаса и Мендеса, испанца из кафе. Все это произошло столь стремительно и внезапно, что у доны Флор, по существу, не было времени осознать смерть Гуляки.
С площади тело отвезли в морг, но дону Флор ни на секунду не оставляли в покое. В этот воскресный день карнавала она вдруг стала центром внимания не только своей улицы, но и всех ближайших кварталов! И пока не привезли домой Гуляку, завернутого в грязную простыню, и маленький пестрый узелок с костюмом баиянки, к доне Флор не прекращалось паломничество соседей, знакомых, друзей, выражавших ей свои соболезнования, дружеское участие и сочувствие. Дона Норма и дона Гиза совершенно забросили свои домашние дела, и без того запущенные из за карнавала; приготовление завтраков и обедов было поручено прислуге. Обе не отходили от доны Флор, и, утешая ее, каждая старалась перещеголять другую в проявлении преданности.
А на улице продолжалось шествие ряженых в ярких забавных костюмах, с танцами и представлениями. Играли оркестры, звенели тамбурины, ухали барабаны Время от времени дона Норма, не в силах больше бороться с собой, подбегала к окну и, выглянув наружу, перебрасывалась шуткой с кем нибудь из ряженых; сообщив о смерти Гуляки, она аплодировала оригинальному костюму или другой изобретательной выдумке. Иногда, если ей что нибудь особенно нравилось, она звала дону Гизу. А к вечеру, когда на улицу вышли «сыновья моря» в сопровождении толпы, танцующей самбу, даже заплаканная дона Флор подошла к окну, чтобы взглянуть на них; газеты писали о «сыновьях моря» как о самой интересной группе баиянского карнавала. Дона Флор выглядывала из за широких плеч доны Гизы. А дона Норма, забыв о покойнике и всяких приличиях, громко зааплодировала.
Так продолжалось весь день. Даже дона Нанси, заносчивая аргентинка, поселившаяся на этой улице после того, как вышла замуж за мрачного Бернабо, владельца фабрики керамических изделий, спустилась с бельэтажа своего богатого особняка и, отбросив надменность, выразила соболезнование доне Флор, а также предложила помощь, тем самым показав себя приятной и воспитанной особой. При этом она обменялась с доной Гизой кое какими философскими соображениями насчет того, что жизнь наша коротка и недолговечна.
Теперь понятно, почему у доны Флор не было времени подумать о своем вдовстве и о переменах в своей жизни. И только когда Гуляку привезли из морга и голого положили на супружескую постель, где они не раз предавались любви, дона Флор почувствовала себя вдовой, оставшись наедине с мертвым мужем. Никогда больше не ляжет он с ней на эту постель, не снимет с нее платья, не сбросит простыню на туалетный столик и не овладеет каждой клеточкой ее тела, пока исступление не охватит ее.
«Никогда больше!» – подумала она и почувствовала, как к горлу подступил комок и подогнулись колени. Только теперь она поняла, что все кончено. Она стояла молча, без слез, словно остолбенев, забыв обо всем на свете, кроме обнаженного трупа Гуляки, навсегда отошедшего в мир иной. Не придется ей больше ждать его до рассвета, прятать от него деньги, полученные от учениц, ревновать к самым хорошеньким из них, терпеть побои в те дни, когда он напивался пьяным и был в плохом настроении, и выслушивать ехидные замечания соседей. Не придется больше покоряться его страстному желанию, забыв о стыдливости ради торжества любви. Комок в горле душил ее; дона Флор ощутила вдруг боль в груди, будто ее пронзил острый кинжал.
– Флор, не пора ли его одевать? – услышала она настойчивый голос доны Нормы, доносившийся из гостиной. – Скоро начнут приходить люди…
Дона Флор открыла дверь. Она была серьезна и молчалива, холодна и сдержанна, она не плакала и не стенала, отныне одна во всем мире. Вошли соседи, чтобы помочь ей. Сеу Вивалдо из похоронного бюро «Цветущий рай» самолично привез гроб он уступил его вдове задешево, поскольку был партнером Гуляки по рулетке и баккара. Со знанием дела помог он одеть покойника, превратив молодого и беспутного кутилу в солидного человека. Дона Флор присутствовала при этом и не проронила ни единого слова, ни единой слезинки. Она была одна во всем мире.